Янина Смолковска (1925-2015 гг.), детство и юность которой пришлись на военное время, жила в родной Латгалии в польской семье. У неё были отец, мать, дядя, несколько тётушек и младшая сестра Люция. Они жили в посёлке Асуне, имели большой дом и мельницу, на которой работал отец. Спустя десятки лет после того, как закончилась Вторая мировая война, она решила записать в дневник всё, что помнила о том страшном времени. Это фрагмент её записей, оставленных своим детям, внукам и правнукам.

«Я обыкновенная представительница уходящего военного поколения, почему-то вдруг решившая оставить после себя может и никому не нужный, след. А может, когда создаются мифы о том лихом времени, кому-то будет интересно взглянуть на него глазами обыкновенной девчонки, по подростковому возрасту и юности которой тоже проехали колёса войны. <…>
Вести о войне
Пятница 1 сентября 1939 года была очень жаркой. Мы с мамой и моей младшей сестричкой поехали на базар в Дагду. Это было в 11 км. от нашего дома. На обратном пути наша лошадь еле тащилась, от пригорков шёл жар, как из печи. Я ехала и мечтала, как бы побыстрее доехать до дома и окунуться в речку. Но приехав домой, мы узнали, что началась война. Я забыла про купание и сразу прильнула к радиоаппарату, надеясь, что немцы обязательно получат отпор. Все следующие дни я слушала вместе со взрослыми передачи по радио. Слушала с Варшавы о митингах у посольств Франции и Англии, прерываемые налётом немецких бомбардировщиков. Ну теперь, казалось, с Гитлером расправятся. Но этого не случилось. <…>
Я тогда училась в шестом, последнем, классе основной школы. Каждый день после уроков я мчалась скорее к радиоаппарату. <…>

Дурное предзнаменование
Весной 1939 года я закончила основную школу в Асуне и осенью с 15 сентября поступила в первый класс Яунаглонской гимназии. Там не было доступа не только к радио, но даже к газетам. Книг читать тоже толком не разрешали. По воскресеньям приносили немного книжечек, таких, какие я читала ещё в шестилетнем возрасте. О том, что происходит в мире, я узнавала, только приезжая домой. Там, вместо прежнего радиоаппарата купили новый, небольшой приёмник, работающий на коротких волнах. По нему можно было слушать Лондон, вещающий чуть ли не на всех языках. <…>
Зима 1939 года выдалась суровой. На зимних каникулах, которые тогда начинались перед Рождеством, а заканчивались 7-го января, в один из вечеров мама подозвала меня к окну и показала на небо. Вся северная сторона была как-будто залита красной краской. Это было, редкое у нас, северное сияние. В народе потом говорили, что это предвестник кровавых войн. Но война уже шла, только мы пока были в стороне. <…>
Поиск гимназии для учебы, смерть папы и первые аресты
1940 год. Первый класс Яунаглонской гимназии я окончила с позором. Осталась на второй год. Я совсем не желала учиться. Встал вопрос, что со мной делать дальше. Возвращаться в Яунаглону я категорически отказалась. <…> Школьный 1940/1941 год начался немного иначе. Закрыли польскую гимназию в Резекне, но в Даугавпилсе на базе шестилетней школы открыли седьмой класс, что соответствовало первому классу гимназии. Туда я и поступила на учебу. Интерната при школе не было, и я жила на квартире у родственницы. Учеба мне давалась на удивление легко. Может быть из-за того, что училась на родном языке, а может и потому, что было очень стыдно за прошлый год. По всем предметам у меня было «отлично». Если бы не тройки по пению, физкультуре и рисованию, к которым у меня совсем не было никаких способностей, я была бы круглой отличницей. <…>
В феврале 1941 года внезапно умер мой отец. У него было больное сердце. Без него стало тяжело. И времена были очень неспокойные. В марте национализировали нашу мельницу. Когда я в июне вернулась со школы, вся наша семья ютилась в доме, большая комната которого была забрана под красный уголок. Конечно, никакого радио уже не было. Наступило тревожное время. По ночам стали арестовывать и вывозить куда-то людей. Мало кто мог быть уверен, что за ним не придут. Наша семья — тоже. Дядя, брат отца, который чаще бродил по знакомым, чем бывал дома, приносил разные вести. Рассказал как-то раз, что Гитлер готовится к прыжку на ССР.
<…>
Такие разные солдаты, “другие” немцы и парень, посланный на смерть
В один из дней в конце июня тётя, которая отдыхала в своей комнате, смежной с красным уголком, пришла и шёпотом нам рассказала, что услышала, как к дежурившему кто-то пришел и сказал: «отступаем» и оба вместе ушли. Вскоре и правда вся местная власть сбежала. Отступали они спокойно, никого не трогали, даже пить не просили. Вначале по ночам, а потом и днём шли танки, машины, за ними уже пешие солдаты. Уставшие, измученные. <…> Один молодой солдатик так стёр себе ноги сапогами, что не мог идти. Одна из хозяек в Асуне пожалела его. Взяла к себе в дом, накормила, подлечила ноги, а когда пришли немцы, посоветовала идти и добровольно сдаться в плен. Она помнила Первую мировую, когда немало знакомых, попав в плен, вернулись живыми и здоровыми. Солдатик её послушал. Но это были уже не те немцы, а фашисты, для которых не существовало никаких правил. Сдавшегося солдата вывели за деревню и застрелили. Хозяйка долго не могла себе простить, что послала парнишку на смерть. <…>
Моя мама тоже вначале думала, что это такие же немцы, как в Первую мировую войну. Даже соседке-еврейке она говорила, зачем бежать? Но та, к счастью, не послушалась. <…>

Охрана деревни и cоздание новой полиции
Опасаясь, что во время безвластия могут начаться грабежи, а то и поджоги, собралась группа мужчин, которая, хоть и без оружия, но охраняла нашу деревню. Особенно по ночам.<…>
Прошла пара дней после ухода последних советских солдат, и в наше Асуне вошли немецкие танки. Сытые, в чистых мундирах, весёлые солдаты казались освободителями от сталинского кошмара. Мельницу нам вскоре вернули. Вернее, мы сами вернулись по настоянию деревенских жителей. Назначенный советской властью распорядитель сбежал, и без нас она стояла бесхозной. <…>
Мужчинам, охранявшим деревню, предложили стать полицейскими. Зная, какие были обязанности у полиции при Ульманисе, и не подозревая, что придётся заниматься расстрелами, люди согласились. А когда узнали правду, оказалось, что уйти из полиции крайне трудно. Не отпускали. Я знаю только об одном, которому при помощи взяток удалось своевременно оттуда уйти. (Он возил им мёд со своей пасеки). <…>
Убийства невинных и вечно пьяные полицаи
Евреев в Асуне было мало. Наша соседка с семьей бежала. А вот две семьи остались. В одной семье было двое стариков и две дочери, у одной из которых были больные почки, а вторая семья — аптекаря. Они были молодые и у них была доченька, которой было всего несколько лет. Она была похожа на маленького ангелочка с вьющимися темными волосиками, румяным личиком и светлыми глазками. Им не позволили бежать родители, глубоко верующие евреи. Сказали, что надо принимать то, что пошлет Иегова. Обеим этим семьям приказали нацепить сначала жёлтые звезды, а затем их всех расстреляли. Как могла подняться рука стрелять в маленького ребенка, да и вообще в невинных людей, ничего плохого никому не сделавших? Может быть поэтому полицаи при немецкой оккупации были вечно пьяны. В то время редкий хутор не гнал самогонку. Знали, что если заглянет полиция, надо будет угощать. <…>”
Снова в другую гимназию, немецкий язык с пастором и протестная молитва
Осенью передо мной опять встал вопрос, где учиться. Сестра ещё училась в основной школе и тут все было ясно. А вот со мной — нет. Польскую школу закрыли. Ближе всего (в 40 км.) была Краславская гимназия. Туда я в итоге и поступила. То, что там преподавали на латышском языке, для меня не было проблемой, ведь я и основную школу окончила на латышском. Занятия начались в октябре. Интерната там тоже не было, и меня снова вместе с дочкой маминых знакомых устроили жить на квартиру к старушке, дальней родственнице моего отца. Оплата была в основном продуктами.
Наш класс, насколько я помню, был довольно симпатичный, в основном девчоночий. Из преподавателей мне запомнился учитель немецкого языка — протестантский пастор. Продиктовав нам рождественскую песнь по-немецки и пропев её вместе с нами на следующем уроке, он нам всем поставил «отлично». Ещё запомнилось то, что вернули, отмененную при Советах, коллективную утреннюю молитву по понедельникам. Разумеется, она была на латышском. Но потом пришёл приказ о том, что эту молитву надо читать по-немецки, ну или на латыни. В нашем классе все возмутились и выбрали нейтральную латынь. Эту молитву я частично помню до сих пор. <…>

Эпидемия тифа и назад в школу только по приглашениям
Учились мы недолго. В первой половине декабря в городе началась эпидемия тифа. Нам всем сделали прививки, но вскоре решили закрыть школу до 7 января 1942 года. Перед тем, как отпустить нас на такие длинные каникулы, учащихся не латышей по одному вызывали в канцелярию, чтобы подтвердить свою национальность. Затем уже всем объявили, что в школу после каникул вернутся только те, кто получит приглашение.
Вернувшись домой, я сразу прильнула к радио и все последующие дни внимательно слушала, что передают. <…>
Приглашения назад в гимназию я, конечно, не получила. Национальность оказалась не та — полька. Я осталась дома, помогала по хозяйству, кое-что делала на нашей мельнице: взвешивала и регистрировала привезённое для помола зерно, принимала оплату, гладила сукно на специальном станке. <…> “
Заготовка дров и прослушивание радиопередач потихоньку от чужих
Зима 1941/1942 года выдалась снежной. Наш лес, где мы заготавливали дрова, был в четырех км от Асуне. В тот год дрова там были не только распилены, но и поколоты. Оставалось их только привезти, пока ещё держалась санная дорога. Я уже умела править лошадью, и с удовольствием взялась возить дрова. Было неписанное правило — если на узкой заснеженной дороге встречались подводы, на одной из которых сидела женщина, а на второй — мужчина, то давал дорогу, съезжая в глубокий снег, мужчина. Так что я была спокойна, что загонять лошадь в снег мне не придется. В день я делала по два рейса. С радостью делала бы и третий, но дома объяснили, что груженный дровами воз тянет всё же лошадь, а не я, и ей надо дать отдохнуть. Эта работа была очень приятная. Дорога была укатанная, свежий воздух, уже выглядывало весеннее солнце, и у меня даже загорело лицо. Конечно, кроме всех этих занятий, я не забывала слушать запрещённые передачи по радио из Лондона. Сидела, приникнув ухом к приемнику с рукой на переключателе и не спускала глаз с соседней комнаты. В любой момент мог войти кто-то чужой. Тогда я моментально переключала на другую станцию. Поди угадай, что я там слушала. <…>
Мама мне предложила заниматься немецким и французским языками (она хорошо говорила на них). Я охотно согласилась и даже начала делать успехи, но продлилось это недолго — меня забрали в Германию. <…>
Набор людей на работу и ночной гость с винтовкой
Католическая пасха 1942 года была в марте. Перед праздником в Асуне приехала комиссия набирать рабочих на торф. Речь шла не о добровольном наборе. Так как в Асуне не было столовых, мою маму попросили в течение нескольких дней кормить этих приезжих. Она согласилась. Отказаться в то время могло быть опасно. Пользуясь тем, что приезжие у нас обедали, мама попросила, чтобы меня не забирали. Мне тогда было 16 лет, но я была рослая и выглядела старше. Они пообещали ей и своё слово сдержали, но предупредили, что после них приедут и другие. Так и случилось.

Был уже апрель. Первый по-настоящему тёплый весенний день. Числа я не помню уже теперь. Мы с младшей сестрой весь день были в огороде, хотя делать там пока ещё было нечего. Нам просто не хотелось в такую погоду сидеть дома. В доме рядом, откуда убежала еврейская семья, а теперь была полиция, стало заметно какое-то движение. Но мы не сильно обратили на это внимание. А в два часа ночи меня разбудила мама: «Вставай, одевайся, за тобой пришли». Не знаю даже, почему я не испугалась, я не плакала. То ли подсознательно уже ожидала чего-то подобного, то ли сработало присущее возрасту любопытство. Я оделась и пошла за полицейским с винтовкой. Винтовка была почти с него ростом. Мы пришли в школу в физкультурный зал. Там уже сидели люди. Плакали только две мои бывшие соседки, которых забрали вместе с их мамой, оставив при этом совершенно одного дома маленького братика (ещё дошкольника). Отца с ними не было. Его арестовали ещё в 1940. Как-то им удалось всё же отпросить маму, и её вернули домой к ребёнку. Забрали с нами также единственного на всю волость врача, потому что он был поляком. Правда, когда нас привезли в Даугавпилс, чтобы объединить с забранными в других волостях людьми, за врача сопровождающие нас получили взбучку, и пришлось им доктора отправить обратно домой. Заменить то его было некем. Большинство врачей либо сбежали, либо были евреями, и их уже расстреляли. Оставить же без медицинской помощи целую волость нельзя было.
В школе мы отсидели до вечера. Все это время полиция искала и свозила в школу занесённых в список людей. Некоторые, видимо, были предупреждены и их не нашли. Наш эшелон был одним из первых, но, конечно, не последним. В списки вносились в первую очередь поляки и староверы, а также белорусы католики, которые в то время молились на польском языке. Ходили уже упорные слухи, что в Латвии вскоре будет решён польский вопрос, таким же способом как еврейский. Но, к счастью, до этого не дошло. Позже в Германию отправляли и латышей. <…>
Путь в Германию в телячьих вагонах, побеги и ночь в Даугавпилсской Крепости
На станцию нас везли ночью. Каждому человеку — отдельная подвода с возчиком. Спереди и сзади колонны — полиция. Но подводы растянулись длинным шнуром, и при желании было нетрудно сбежать. Только вот куда? Казалось, что всё равно найдут. Особенно, если вернешься домой. Уйти к партизанам? Зачем им нужна 16-17-летняя девчонка, которая даже плохо представляет, с какого конца стреляет винтовка? Деться было некуда. Можно было бежать и с вокзала. Вроде нас и караулили, но в стоящий поодаль туалет отпускали свободно. Один из мужиков так и сбежал. Пошёл в туалет, увидел, что никто его толком не охраняет и отправился пешком на свой хутор. Я только спустя время узнала, что он вернулся домой, и никто его даже не искал.
Везли нас в телячьих вагонах, пополняя эшелон людьми на очередных железнодорожных станциях. В Даугавпилсе мы ночевали в Крепости. Было ещё холодно. Печки топили старые еврейки с опухшими ногами и жёлтыми звездами на одежде. Они говорили: «Вас хотя бы на работу везут, а нас ведь расстреляют». Жутко было слышать эти слова от ни в чём не повинных людей.
Дальше нас везли, кажется, через Лиепаю, дальше, наверное, Калининград. Мы ехали в товарных вагонах. На одной из станций нас сводили в баню помыться. По дороге нас кормили, но у большинства были продукты из дома. Женщины и мужчины ехали в разных вагонах. Уже в Германии нас сфотографировали с большим плакатом в руках, на котором у каждого был свой номер. Но фотографировали и без номеров. Поехали дальше. Наконец в Пиннеберге нас вывели из вагона.”
На немецкой земле: бараки, нашивки на одежде и бомбёжки
“После того, как нас вывели из вагона, отсчитали человек двадцать, а остальных повезли дальше. Вагоны с мужчинами отправили в Гамбург работать в порту, а нас повели на завод Германа Вуппермана. Завод выпускал эмалированные миски и кружки, и ещё какие-то детали для армии. Но что именно это было, нам никто не объяснял. <…>
Сразу по приезду нас поселили в деревянном бараке напротив завода, за оградой. Даже выдали нашивки — на синем фоне белые буквы OST. Но уже на второй день их забрали, сказали не нужно нашивать. Нас также предупредили, что верхняя одежда ночью всегда должна быть у нас под рукой, так как могут объявить воздушную тревогу, и нужно будет бежать в бомбоубежище. Так действительно и было, и мы бегали прятаться. Однажды две девчонки отказались бежать в бомбоубежище и остались спать. Утром мы их нашли прячущимися под двухэтажными кроватями и полуживыми от страха. Ночью били зенитки и барак дрожал от выстрелов. Девочки прежде ничего такого не слышали, и это их страшно напугало.
В этом бараке мы жили недолго. Вскоре нас перевели в помещение над заводским складом. Там были три комнаты. Коридор заканчивался помещением для умывания и туалетом. Наше же место в деревянном бараке заняла группа девочек из Таганрога. Им пришлось носить нашивки OST и им было запрещено покидать территорию завода. Но из их группы выбрали помощниц на кухню и переводчицу. Потом рядом понастроили ещё бараков, и туда привозили работниц в Украины.
Наше помещение тоже считалось бараком. Одну из комнат занимали три хорватки. Потом одна из них (Роза) уехала. Остались Босилка и Милка. Они приехали добровольно. Говорили, что на родине жить страшно, там стреляют. Мы занимали оставшиеся две комнаты, я оказалась в меньшей из них. Нас было восемь, а в большой комнате — где-то 12 человек. В комнате были двухярусные кровати, шкафчики и длинный стол. <…>

Национальность, которая многое решала, нарушение запретов и всеобщее прощение грехов в костёле
Заведующую лагерем, фрау Баар, хорошей не назовешь. Но с нами она ещё более менее считалась, так как мы были из Латвии. Вообще, когда нас отправляли в Германию, у нас спрашивали национальность, но потом, когда уже привезли на место, только спросили откуда мы и в выданных документах написали всем «летте» — латыш. Отношение к нам было немного другое. Мы, в отличие от рабочих из старых республик ССР, могли ходить по городу, ходить в кино, ездить поездом на небольшие расстояния. Свободно ходить по городу могли и поляки, носившие нашивку с фиолетовыми буквами на желтом фоне. При этом ходить в кино и ездить поездом им запрещалось. Но молодежь находила выход. Нашивку нашивали на картонку, которую можно было, когда надо, отстегнуть и пристегнуть. Выглядело это как брошка на булавке. Немецким языком они владели, и внешне от немцев не отличались. Так и обходили запрет. <…>
По воскресеньям у нас был выходной. Однажды, гуляя в городе, мы зашли в костёл. Он весь был заставлен удобными скамейками. У нас в Асуне скамеек почти не было, а на тех, что стояли, обычно сидели старушки. К нам подошел ксёндз-немец. Спросил откуда мы и подал листки, на которых были написаны грехи. С одной стороны — на немецком, а с другой стороны был перевод на французский, итальянский и польский языки. Ксёндз объяснил, что при помощи этих листков мы можем исповедоваться. Так мы, католики, и делали. Каждое воскресенье утром была служба специально для поляков из Польши, потому что они не имели права находиться в костёле вместе с немцами. Немецкий ксёндз даже не имел права их лично исповедовать, и во время службы он объявлял, что каждый сейчас про себя должен вспомнить свои прегрешения, пожалеть о них, а потом объявлял всеобщее прощение грехов. Но так как мы нашивок, как поляки, не носили, нас это не касалось.”

“Гитлер капут!” на заводе и домашнее сало, вызывавшее зависть
“Работали мы, как и немцы, по восемь часов, с часовым перерывом на обед. Работа была шесть дней в неделю. Большинство работало в одну смену, но был цех, где работали и две смены. Из немцев на заводе работали в основном старики и женщины, мужчины были на фронте. Мастера немцы были хорошими людьми и хорошо к нам относились. Помню, как однажды заведующая лагерем заставила выйти на работу заболевшую украинскую девчонку. Та села у станка и начала плакать. Мастер обратился к нам и стал спрашивать, почему она плачет. Мы кое-как разъяснили, что она заболела, а её заставили работать. Мастер тут же ушёл, привёл заведующую лагерем, что-то очень строго ей говорил, и девочку отпустили в барак отлежаться. <…>
В цеху работали два мастера. Один постарше, приходя на смену всегда нам говорил по-русски «добрый день!». Больше ничего говорить не умел. А второй, помоложе, всегда помогал девочкам толкать тяжело нагруженные металлическими отходами тачки. Тащат вдвоём такую тачку, девчонка ему и говорит: «Гитлер капут!», а он только смеётся и качает головой: «я, я, капут». Наверняка и не всем немцам сладко жилось при Гитлере. <…>
У нас была карточная система на молоко. Цельное молоко давали только на детские карточки. Взрослым — полностью обезжиренное. Когда кто-либо из наших вёз полученные на наши адреса в лагере посылки, немцы глядели с завистью и говорили: «О! Летланд шпик!». Оно очень ценилось. Немцы где покупали, а где и выпрашивали сало, и если доставали, то отсылали своим родным. <…>
Заведующая лагерем и непотопляемая Милка
Заведующая лагерем фрау Баар часто на нас орала, если что-то было не так. А вот в русском и украинском бараках она и руки распускала, била девчонок. При этом довольно забавно складывались отношения с ней у нашей хорватки Милки. Милка была очень молоденькая, худенькая, невысокого роста и за словом в карман не лезла. Однажды она устроила целый скандал, когда заведующая в меню на обед включила суп из каких-то улиток или лягушачьих лапок, не помню уже точно. Милка сказала, что это нельзя есть и всё вылила в туалет. Некоторые девочки последовали её примеру. Всем досталось от заведующей, кому больше, кому меньше. В другой раз заведующая начала её за что-то отчитывать в коридоре, а Милка заорала, подскочила и вцепилась в волосы парика, который носила фрау Баар и чуть его не содрала. После этого Милка куда-то исчезла. Фрау Баар собрала нас всех вместе и объявила, что Милку отправили в концлагерь и она оттуда уже больше никогда не вернётся. Наверное, это было сделано для того, чтобы никто из нас не решился повторить Милкин «подвиг». Прошло какое-то время, и тут в нашем лагере снова появляется… Милка! Поправившаяся, похорошевшая. Мы стали спрашивать: «Милка, нам сказали, что ты в концлагере!». «Да, — отвечала Милка, — но заведующему там понадобилась няня для ребенка, и я целыми днями нянчила ребенка и гуляла с ним». Судя по её внешнему виду, и кормили её там тоже неплохо. Видимо, проступок добровольно приехавшей хорватки показался там столь незначительным, что её практически и не наказали. Фрау Баар злилась и говорила нам не верить Милке, что она всё врёт. Но глаза-то не обманывают. Не могла она из концлагеря вернуться пополневшей и румяной. <…>
Бегом из кровати на улицу, разбомбленный зоопарк и изобретательные французы
Воздушные тревоги были частыми, но обходилось без бомбежек. Мы расслабились до того, что ночью, слыша сигнал тревоги, поворачивались на другой бок и спали дальше. Но до поры до времени. <…>
Была уже весна 1944 года. Ночью прозвучал сигнал тревоги. Мы его, как обычно, проигнорировали. И вдруг наш барак затрясся от страшного гула. Нас, как ветром, вынесло из постелей. Моментально оделись кто во что и бегом побежали вниз. Но бежать через дворик в бомбоубежище не решались. Беспрерывно что-то взрывалось, и во дворике всё время перекрещивались огни прожекторов. Мы стояли столпившись у наружных дверей, дрожали от страха и молились. Оказалось, что бомбардировали не наш Пиннеберг, а находящийся в 20 км от нас Гамбург. А около нашего завода стоял поезд с зенитными орудиями, стрелявшими по летящим на Гамбург самолетам. После этой ночи мы всегда при сигнале тревоги бежали прятаться. <…>
Потом война по-настоящему пришла в саму Германию. Местные жители уезжали в места поспокойнее. На вокзалах уезжавших кормили, поили и обслуживали ребята в форме гитлерюгенда. Были бомбежки. В Гамбурге разбили и знаменитый зоологический сад Хагенбек, где животные содержались в условиях близких к естественным. Я успела в нём побывать до бомбежки. <…>
На заводе работали люди из разных стран Европы. Были и французы, попавшие сюда как военнопленные, а затем перешедшие на гражданку. Но домой их не отпускали. Они у себя в бараке смастерили радиоаппарат, слушали Лондон, и один из них, работавший с нашими девчонками на сварке, иногда пересказывал им услышанное. Так мы узнали о поражении немцев под Сталинградом. <…>
Путь домой и ночёвки на возкалах.
К тому времени уехала и не вернулась назад в Германию моя лучшая подруга. Уехали и ещё две сестры. Первая выпросилась домой в отпуск, а потом выхлопотала возвращение младшей. Наконец, и моей маме удалось добиться моего возвращения назад. Обратно домой я ехала уже пассажирским поездом. <…>
Выйдя с поезда, я пыталась узнать, когда будет поезд на Даугавпилс. Спросила у железнодорожника по-немецки, он развёл руками — не понимает, по-русски — то же самое. Только на польском удалось договориться. Носильщик, которому я хорошо заплатила, отвёл меня в вокзальный буфет и купил мне бутылку лимонаду. А мне как раз ужасно хотелось пить. С собой у меня был сухой паёк, но немецкий хлеб был съедобен только свежим. Зачерствев, он становился твердым, как доска. Когда буфет закрылся, я перешла в зал ожидания. Там я познакомилась с русской девушкой, моей ровесницей. Мы всю ночь держались вместе. Поезд на Даугавпилс отходил только утром. По вокзалу ночью шатался какой-то мужик и предлагал заночевать у него. От нас ушёл он ни с чем. <…>
Поезд на Даугавпилс состоял из товарных вагонов, с поставленными внутри для удобства скамейками. Вдоль железной дороги местами валялись разбитые вагоны — следы партизанской деятельности. Ехала и было страшно, а вдруг и наш поезд взорвут. Впрочем, я так устала от бессонных ночей на вокзалах, что быстро заснула, хоть на скамейке было и жёстко. Из Даугавпилса я позвонила домой, продремала ещё одну ночь на Даугавпилсском вокзале и, наконец, приехала на станцию Индра, где меня уже ждала лошадка. Еще 23 км в линейке, и я была дома“. <…>
После возвращения Янины домой в 1944 году в её родном Асуне уже слышался гром приближающегося фронта. Было объявлено об эвакуации жителей. Немцы, отступая, жгли дома. Мельницу и дом семьи Янины тоже сожгли до тла. Она решила учиться дальше: поступила в Краславе в десятый класс. 8 мая, в школе, они с одноклассниками узнали, что подписан Акт о безоговорочной капитуляции фашистской Германии. 9 мая им в школе объявили, что война закончилась. Впереди у Янины была долгая жизнь. Она окончила медицинскую школу в Ошмянах (Белоруссия), устроилась на работу в больницу. Вышла замуж за художника, который сражался под Сталинградом. Успела пожить и поработать и в Сибири, и в Латвии. Родила трёх дочерей. У неё есть семеро внуков и 9 правнуков. Большую часть своей жизни она прожила в родной Латгалии.
“Неверной уже становится рука. Вот только то, что происходило в прошлом, крепко сидит в памяти. Вот и хотелось рассказать вам обо всём, что ещё помню и пока ещё могу более менее переложить свои воспоминания на бумагу. Бабушка. 13 марта, 2014 г.”.
